ему подарок, который, очевидно, ему не понравился, а потому он посылает ему деньги, булавку же просит вернуть. Князь вложил деньги в конверт и послал с человеком. Ответа на это не последовало. Муж послал человека вторично, и тогда Шаляпин ответил, что деньги он получил, а булавку оставляет на память.
Василий Васильевич Андреев, известный балалаечник, с которым я была в самых лучших отношениях, часто бывал у меня, и я вела дружбу не только с ним, но и со всем его оркестром, увлекаясь его исполнением и не пропуская ни одного концерта. Но вот задумал он показать, что на балалайке можно играть все, не только русские песни, но и всякую концертную музыку. Он сделал массу переложений и предложил нечто вроде попурри из опер, пьес Грига, Шумана, Чайковского, Римского-Корсакова и других. Зачем ему понадобились эти в высшей степени уродливые переделки из 'Кармен', 'Пер Гюнта', 'Варум' в переложении для балалайки? Непонятно. Это было плохо, совершенно не в стиле и не в духе этого народного инструмента.
Раз, желая, вероятно, завоевать авторское мнение Римского-Корсакова, Андреев переложил для балалайки какой-то отрывок из оперы 'Садко' и пригласил его прослушать. Но вместо поощрения он получил от автора только молчаливое неодобрение. Однако это не расхолодило Андреева, и он в своем ослеплении продолжал исполнять классиков и современных композиторов, принося их в жертву своей фантазии, не говоря уже о том, как расходится такая музыка с самым характером инструмента.
Я еще поняла бы, если бы он делал такие уступки в угоду публике тогда, когда он только что начинал пробивать дорогу балалайке, когда это была новинка, к которой не привыкли, но не тогда, когда он стал господином положения, когда общество признало и полюбило этот инструмент. Для того общества, которое действительно любит и понимает музыку, преподношение Андреевым классических опер и серьезных авторов было только профанацией. Он предпочел пропагандировать пошлость среди невежд. Обладая толпой, найдя к ней доступ, он, как и Вяльцева, не старается поднять ее до себя и вести за собой, а, потворствуя, ломаясь перед ней, угождает ей и удовлетворяется пошлым успехом.
Я высказала ему все это, и, если бы он послушал меня, он ничего не потерял бы в глазах людей, а только выиграл. Но он рассердился на меня, и мы с ним так и не поняли друг друга.
В ноябре 1900 года выставка была закрыта. Началась ломка построек, ликвидация, расчеты. Моя роль была окончена, и мои друзья, тоже освободившиеся от обязанностей по комиссариату, стали меня подговаривать сделать маленькое путешествие, отдохнуть, развлечься. Сперва мы собирались в Италию или в Испанию, но выбор наш остановился на Англии, хотя это был и не сезон в Лондоне, но большинство из нас там никогда не бывало. Таким образом мы пустились в путь: я, Сергей Павлович Шеин, Феликс Осипович Бэр, Александр Васильевич Кривошеий, часто бывавший в это время у нас в Париже, и Иван Васильевич Сосновский. Компания была дружная и веселая. Мы решили как можно лучше осмотреть Лондон.
Переезд совершился при очень благоприятных условиях. На пароходе все были веселы, шутили, сочиняли стихи, шарады, хохотали, вспоминая всевозможные комические случаи на выставке, а их было много, было что вспомнить. По приезде в Лондон начались осмотры музеев и поездки в театр. Дни летели за днями незаметно и очень приятно.
Искусство занимало меня одну, да еще, может быть, Бэра. Остальные им мало занимались, но в особенности Иван Васильевич Сосновский был комичен во время осмотра музеев. Мы вставали рано, немедленно отправлялись в музеи, и к двенадцати часам бедный Сосновский делался грустным, а мы, замечая это, начинали его поддразнивать и говорили: 'Давайте, посмотрим еще эти залы…' - он же старался склонить нас к осмотру той залы, которая была поближе к выходу. Зато, когда приходили в ресторан, он делался блестяще весел и остроумен, и мы все смеялись и веселились как дети.
В день нашего отъезда Лондон готовился к торжеству. Возвращались бурские герои, и город стал неузнаваем. На всех улицах выстроили трибуны, покрытые красным сукном и коврами, из окон висели ковры, красные флаги, а бушующий ветер, предвещающий ненастье, развевал все эти висевшие материи, придавая городу какой-то сумасшедший вид.
В гостинице нас предупреждали, что переезд, вероятно, будет тяжелый. И действительно, когда мы подъехали по молу к пароходу, мы увидали, как он то выскакивал наполовину из воды, то куда-то окунался, и матросы без всяких разговоров хватали пассажиров и перекидывали их друг другу, пока все таким образом не попали на палубу. Моя меховая тальма, платье, шляпа, прическа - все это был один узел, и я очнулась на палубе в каком-то одурении.
Когда мы отвалили от берега, наш пароход стал взлетать на волны, как ореховая скорлупа. Мало-помалу пассажиры исчезали, а мои кавалеры, чтоб я не захворала, уложили меня в каюте, окружив всевозможным вниманием. Но компания понемногу рассеялась. Иван Васильевич исчез первым, потом моя девушка тоже попросилась удалиться, потом Кривошеий, и только Бэр и Шеин, как истые моряки, были бодры и самоуверенны, а Бэр даже хорошо и плотно позавтракал.
В продолжение четырех часов (вместо пятидесятиминутной переправы) нас бросало так, что голова начинала кружиться. Привинченные к стене против меня подсвечники с каждым наклоном парохода делали 45 градусов в сторону. К счастью, я не заболела. Вокруг же на пароходе раздавались невообразимые завывания, стоны, икота и все, что дает морская болезнь. Наконец, когда качка стала еще усиливаться, Шеин, боясь, чтобы я не скатилась с койки, привязал меня к ней ремнями, и, спеленутая таким образом, я покорно ждала своей участи.
После отчаянных прыжков и ныряний наш пароход причалил к пристани, и тем же способом, как мы туда попали, нас оттуда вышвырнули. В первую минуту у меня подкосились ноги, и, если бы меня не поддержали, я упала бы на землю. Откуда-то вылез Иван Васильевич, зеленый, с впавшими глазами, измятым воротником и объявил, что страшно голоден, но так как мы и без того опоздали, то едва успели только броситься в поезд, отходящий в Париж, позавтракать не было времени.
В Париже нас встретили перепуганные лица моих домашних. Оказалось, что, по газетам, сообщение между Дувром и Калэ было прервано и наш пароход был последним, вышедшим из Дувра. В газетах было описано много несчастных случаев. Николай Александрович Зеленый, зная, насколько может быть опасен этот переход, в день приезда прибегал каждый час справляться, есть ли о нас известие. Я отделалась только головной болью, не покидавшей меня несколько часов по возвращении.
Переутомление на выставке, чуждый моей натуре образ жизни, нервная сутолока Парижа надломили мое здоровье и силы. По-настоящему мне бы следовало сейчас уехать в Россию, но муж еще не мог покинуть комиссариат, у него шла ликвидация выставочных дел и расчеты. Доктор же, приглашенный мной, решительно заявил, что мне немедленно необходим отдых, и потому муж решил отправить меня в Болье на месяц, пока он не освободится. Киту была в России, и мне пришлось уехать больной и одной, что было очень грустно. Тогда муж попросил Николая Александровича Вонлярлярского сопровождать меня, и я отправилась с ним и двумя горничными. Кроме того, ко мне часто на несколько дней приезжали Шеин, Кедров, а раз вырвался даже Вячеслав.
Сперва казалось, мне стало немного лучше, силы возвращались, и я вернулась в Париж. Но вскоре опять захворала и, пролежав месяц в постели, решила уже прямо ехать в Россию. Муж все еще был несвободен и, чтобы не отпускать меня одну, вызвал Киту, которая тотчас и приехала за мной.
ГЛАВА XX
Наконец я могла отдаться своей страсти - коллекционированию русской старины, которой я до сих пор предавалась только урывками, инстинктом, так как любила ее без особых знаний и понимания. Деньги я тратила на приобретение предметов западной старины, в которой гораздо больше смыслила и которой даже сильно увлекалась. Детство мое прошло до того далеко от всего русского, что первые мои шаги в искусстве, первые впечатления, приобретенные на Западе, на три четверти моей жизни оторвали меня от изучения родного искусства, родной старины. Но с годами все чаще и чаще, все более и более русские древности останавливали мое внимание, манили, и все шире и шире открывался передо мной целый, до сих пор