разговорами, а когда мы увидели повелительницу Нижнего Мира, вся наша стайка затрепетала от ужаса и отвращения, только Тануки не испугался, даже не ощетинился, настолько он был уверен в себе; он даже не попятился назад, настолько он был уверен в себе; он даже не попятился назад, ну разве что обернулся к нам, чтобы подбодрить упавших духом:
– Это сейчас она кажется вам ужасной, но я берусь вас в этом разуверить; будет смешно, но вы уж, пожалуйста, сдержитесь, пока мы отсюда не выберемся, а не то Хина проснется. Страшно быть проглоченным Хиной, еще страшнее быть ею исторгнутым вот отсюда, – владычица Нижнего Мира спала, раскинув ноги, – но я сделаю нечто обратное, проберусь вот сюда, – он показал на глиняную нору чуть повыше той, что служит для выпуска обезьяньих учителей, на тот самый вход, который Великий Отрыватель Небес проделал отнюдь не пальцем, – я заберусь ей сюда, а вылезу через ее акулью пасть, и это сделает бессмертными всех живущих, Хина-Морана-Ран потеряет аппетит.
Спокойный тон Тануки нас ободрил, Хина-Морана перестала казаться нам такой ужасной, всего лишь гора сырой глины, что тут такого? – думали мы, наблюдая за тем, как в том месте, где у Хины-Ран и волос-то никогда не росло, колышется целый садик из перышек колибри; Тануки сразу протиснулся так, что только зад его торчал наружу, он-то и застрял; Тануки старался протолкнуть его вперед, причем так забавно сучил-семенил ножками, что я не сдержалась и хихикнула, всего только раз, но этого было достаточно для того, чтобы Хина-Мара-Морана-Ран проснулась; не испытывая ни раздражения, ни удовольствия, она потянулась, сомкнув тяжелые бедра из глины, и раздавила Тануки – это все, что мы могли вам рассказать о его смерти.
– Вот так-так, а мы можем к этому добавить хорошее нравоучение, – говорят резус-макаки после недолгой паузы. – И то сказать: могут ли школьные учебники дать нам представления обо всех опасностях, которые грозят на жизненном пути, а тем более, Нижний Мир. Разве можно входить туда без высшего образования? Тануки погубила вовсе не Хина, а его самоуверенность.
– Нет, – говорит Трясогузка, прежде чем проглотить двух-трех резус-макак (она очень проголодалась), – его погубил мой смех, мой смешок, мой смешочек.
– Ну и дела, – качает головой Камышовый Кот, – раньше трясогузки не ели обезьян, берегли фигуру.
СУМАСШЕДШАЯ ПЛОСКОДОНКА
На моем носу намалеваны глаза. Кому первому пришла мысль рисовать нам глаза? Кого это должно отпугивать? Разве что огромного речного дракона, так он порою так страдает от одиночества, что ищет себе собеседника в каждой бутылке, плывущей вниз по течению и кивающей ему в ответ стеклянным горлышком. Не думаю, чтобы мои глаза сулили успех во время рыбной ловли или безопасность во время плавания; про мою неустойчивость сочиняют язвительные пословицы. Но глаза у меня все же есть, круглые, как у рыбы, в ободках человечьих ресниц, и в центре зрачков, видимо для полноты сходства и с человеком, и с живой рыбой, обозначены два серповидных блика. Благодаря этим двум серебряным полумесяцам я получила способность видеть – конечно, не сразу, а со временем. Когда я стою на оттуге с мечтательно поникшим парусом, а в меня накладывают прямо из сети то подлещиков, то язей, тугих, с красным пером, то судаков, зубастых и полосатых, и всякую другую рыбу, которая задыхается, лежа слоями, когда я стою между двумя берегами, а внутри меня бьется и умирает живая рыба, пачкая дно мое слизью, у меня есть и время и настроение, плюнув на всю эту трагедию, любоваться окружающими пейзажами: сосны на низком берегу, тополя на высоком, ступенчатом: белом, красном, зеленом, синем. Синева дальних лесов, где мне никогда, никогда не бывать, манит меня так же, как синева вечернего неба или синяя даль горизонта, полуприкрытая коричневой дымкой, и как я порой завидую оленям, уходящим в глубину лесной чащи, корягам, уплывающим вниз по течению, песням, улетающим в беспредельную синеву небес.
Когда рыбаки, медленно раскачиваясь взад-вперед, возвращаются домой, им нравится петь о поверженном Фениксе, о Легкокрылом Носороге, который стремительно кружится в облаках, о летающих горах и барсах, о властелине неба по имени Куй.
Тянется осенняя прохладная ночь, и думается мне ясно. Я – сумасшедшая плоскодонка, как и всякая старая вещь, – почти человек или, как выражаются ученые эпохи О – метафора человеческой души. Это ошибка, потому что на самом деле я – полусгнившая принадлежность одного семейства рыбаков из приморской провинции Ута, уже не пригодная для плавания, поставленная носом вверх к стене. С другой стороны, я не раковина и не из моря, не тысячелистник и не тысяченожка, и не из земли, не тигр и не из лона тигрицы, не петух и не из яйца. Я – из рук мастера и еще из каких-то его неясных надежд (иначе зачем было рисовать на мне глаза и серповидные блики?), надежд, которые теперь уже никогда не сбудутся, потому что я свое отплавала, а зимой меня сожгут, как дрова. В последнее время из-за нехватки древесины чем только не топят печи, даже автопокрышками, и говорят, что они дают даже больше тепла, чем поленья, но есть разборчивые люди, которые предпочитают наблюдать за тем, как сгорает настоящее дерево, причем смотреть не на сам огонь, а на рубиновые своды и стены, построенные огнем внутри беспорядка поленьев, живущие недолго, но мерцающие ярче, чем язычки пламени, уже уставшего лизать угли, похожие на крокодиловую кожу. Когда разборчивый человек смотрит в глубину этих дворцов, в нем самом что-то такое успокаивается и что-то такое воздвигается, и тогда он сам – тоже ничего… сколько раз мне приходилось видеть царственных рыбаков, сидящих у костра, вот какие это были разборчивые люди, а вскоре самой придется стать таким же костром, чтобы огонь построил рубиновые своды внутри моих обломков, пока же, в сухую ночь, я хорошо вижу звездное небо: больше нет испарений от лесов, затуманивающих дали, нет испарений от реки, замутняющих блеск и сияние созвездий, – я стою, нос на уровне крыши, и читаю в который уже раз непонятную грамоту звездных знаков. Когда-то эти огонечки казались мне ничего не значащими каплями, случайным рисунком на слюдяном полу Верхнего Мира, вдобавок непрочным, легко тускнеющим при лунном свете. Но постепенно я стала запоминать расположение звездных точек, самые простые, самые бросающиеся в глаза, напоминающие то ковш, то птицу, то рыбу, то просто большой треугольник, то лису. Меня стали занимать эти подобия, которые можно принять разве что с натяжкой, а вместо одного подобия подбирать каждой фигуре разнообразное множество других. Лису заменить кошкой, птицу – парусом, ковш – конем, воздушного змея – драконом. Подобиям нет числа, и можно поместить на небо все предметы нашего Пыльного Мира, потому что если сощуриться, то всех форм не наберется больше двух-трех десятков. Но при этом, разглядывая звезды и подбирая к ним все больше и больше подобных предметов, я постепенно начинала чувствовать легкий холодок во всем моем просмоленном теле, во всех моих досточках и гвоздиках до тех пор, пока не услышала внутри себя глухой низкий звук, который ничего не значит, а только озадачивает мерным повторением, словно кто-то качает наш водяной насос, но на дворе у колонки никого нет.
– Кто ты, благородный дух? – Старик медленно подступил ко мне из темноты – не спотыкаясь о камни, как будто летел по воздуху, – и теперь разглядывает мой правый глаз.
– Никакой я не дух, просто старая вещь…
– Это значит, почти человек, сумасшедшая лодка, потому что теперь твои серповидные блики отражают свет бесчисленных звезд, а кончик твоего носа, обитый жестью, уже вытянулся над крышей.
Дворовые псы, такие сердитые на посторонних, нарушающих мерный ход их ночных мыслей, теперь почему-то молчат, хотя я никогда здесь раньше не видела этого старика: лицо с желтоватым оттенком, заметным даже при свете звезд, маленький нос, а верхняя губа, наоборот, большая, клювообразно