Гена Куропаткин отставил бутылку на зеркальный столик рядом с парой кирпичей, которые служили подставкой для электроплитки. Там, на дне, еще что-то плещется. А мой нежный друг… нет, Блез, раз уж ты не любишь, как я перевожу, то вот тебе этот рассказ, пестрый, смешной. Я его закончу эпизодом розыгрыша.
По выходным Гена Куропаткин, тяжелый мизантроп и алкоголик, привозит сюда своего сына, рожденного в год просветления и надежды, воображая, что забота о маленьком заставит его отвлечься от главного дела всей жизни и крепко завязать. Десять ему, хороший мальчик, белокурый. А ты, Блез, его не знаешь. Иногда мы приходим сюда уже затемно. Ледок трескается у нас под ногами, лист падает на грязную дорогу, деревья тянутся прямо и вверху растекаются чернильными кляксами на мокрой бумаге. Мы заходим в дом, забираем две пустые бутылки и спускаемся к Волге, чтобы набрать воды. Там у нас родничок, его прочистили еще летом. Около родничка рыбаки в ватной одежде жгут костер, сидят вокруг него на лесине, как совы на суку. Ухают: бать-бать-бать-бать. И я, так как долго это – наполнять из стаканчика две пятилитровые бутыли, пускаюсь в игру с выводком сов.
«Почему это, – целясь в горлышко, говорит Гена Куропаткин, – теперь не ловят раков? Видел, сколько на песке рачьих следов? Помню, в детстве, мы в это время за час набирали больше ведра».
«На что вы их ловили?» – спрашивает мальчик, а рыбаки у костра уже затаили дыхание. Молчат. Больше не слышно их бормотания: бать-бать-бать-бать.
Отец объясняет: и до чего же простая приманка, ни тебе рачевни, ни тухлого мяса, все само собой. И тогда мальчику становится весело, так как уже не раз… «Но так они все вымажутся. Как же брать их руками?» – громко, чтобы и его слышали у костра, спрашивает мальчик. «Надо успеть поймать их до того, они доползут и станут есть. Приманка теплая, дымится и далеко распространяет запах. Вот мы, бывало, – нет, не здесь, подальше от воды, чтобы перехватить их по пути к лакомой кучке… и брали их голыми руками».
Наполнив бутыли, мы уходим, Блез. Там лестница и фонарь. Свет его ложится на воду и на песок. Но я говорю: «Постой, вернемся», – и мы налегке, оставив воду на лестнице, сбегаем вниз. Нам хорошо видно, что двое рыбаков сидят на плотном песке на корточках и тужатся. И вскакивают, подобрав тяжелые штаны, когда сверху слышится смех моего умного мальчика.
А ты, Блез? Расскажешь мне, как японские ныряльщицы кормили тебя рыбками изо рта? И Гена Куропаткин делает последний глоток. Может быть, сейчас мой нежный друг прогуливается в Фонтенбло?
А! – к черту Фонтенбло, когда есть Студеный Овраг. И тут оставшийся острый осколок зеркала подпрыгивает и падает на пол. И этому нет никакого объяснения, потому что Блез ушел. Он всегда уходит (хоть и не пьет), если кончается водка. Ну и его к черту… я, собственно, хотел представить себе, в каком стиле это возможно перевести, вот и разболтался с Блезом. Теперь, когда мне уже никто не мешает, схожу посмотреть лисиц. Тоже ведь ушли. Тухлое яйцо нельзя есть целую вечность.
Осторожно Гена Куропаткин выглядывает в сад. Светает, должно быть, скоро семь, или уже семь? Шуршат ноготки, шелестят маленькие сливы, но это уже и правда начинается холодный дождь. И снова, потянув вверх язычок молнии, Гена что-то услышал. Тоже закономерность…
И он входит в дом, и начинается его долгая битва со скукой и холодом, которая закончится дня, может быть, через три.
А потом мы опять возьмем водки, и пускай приходит. И пускай попробует сказать, что здесь все так безнадежно.
ТАКУЮ МАЛЕНЬКУЮ КРОШКУ, КАК ТЫ
Все идет неправильно, главный ответчик увиливает, и вечно ты вместо него. Вчера тебя вернули из больницы, уже хорошенького, кислого и сонного, уже без тревоги в глазах – знак того, что моя пытка скоро начнется, ибо, пока длится твоя ремиссия, ты несносен. Лоснящийся, полненький, без единого прыщика, гладко выбритый, круглолицый, как девочка. Темнобровый, но с единственным длинным волосом на левой щеке почти у носа, темным, толстым и прямым, он тебе спадает на ключицу, отмеченную мушкой маленькой родинки, и причиняет легкий зуд. И грудь твоя в расчесах.
Растет этот день, ведет себя со мной, как ноготь на большом пальце ноги. Незаметно закручиваясь, его края причиняют боль только при ходьбе. Я думал, что буду сидеть тихо, я решил, что ему нужен покой, а не вышло. Старуха, наша соседка по даче, завела себе белобрового мастера на все руки. Это он поставил прямо за стеной моего дома дровяной сарай. Я не возражал: чем еще они могут утешиться? Но каждое утро стук топора мешается с моими кошмарами, и я молчу уже не без раздражения на лихого дровосека. Сегодня мне снилось: ты быстро лопочешь по-французски. На такой скорости я могу разобрать только крепитацию, только хлюп. Артикли да предлоги. Твоя учительница, недоступно рассевшись в надбровной части сна, тебя нахваливает. А ты водишь пальцем по мерзкой книге, в которой леса растут амфитеатром, и они написаны сухой губкой, и больше ничего, кроме этих неопрятно-коричневых куп, там нет. И я думаю, что это слишком уж простая книга, что это будет намного ниже твоего уровня, и нечего тебя портить похвалами. Мы с тобой остановились повыше, когда ты сам себе запретил многие наши занятия; пришло время, когда ты вдруг решил, что говорить на чужом языке – грех, и твои мысли, которые до того карабкались в гору на четвереньках, чередой невеселых туристов, рабски преданных природе (такой, какой ее понимают туристы, не способные отыскать природу внутри себя), – вдруг выпрямились в полный рост, рухнули на колени и простерли руки к небу. И стали бить земные поклоны, так что сами собой из ворота рубахи выпали четой гаметных символов крестик и образок. Твоя учительница – вот теперь я отчетливо видел ее руки, красивые, но сухие от меловой пыли, забившейся под валики около ногтей, – сказала, что ты работаешь, просто как метеор. Старухин любовник воспользовался железным клином. Почти забытый способ колоть дрова на щепки. Давно-давно, когда у меня самого еще не было силы поднять топор, я видел голого мальчика, который раскалывал чушку на щепки, загоняя в распил обухом топора… – и так бил, бил по железной шляпке клина, пока она с тупым грохотом не проваливалась в пустоту. Мальчик был загорелый, как зрелый желудь, с пояском белой кожи, который становился все шире, по мере того как оползала резинка гармоникой смятых сатиновых трусов, сгоревших чуть не до тла еще на старшем брате. И медленно поддавался работе розоватый дуб… Мой сосед решил, что одной чушки ему не хватит, учительница твоя, сначала обеспокоенная количеством этих звонких ударов, тебя проникновенно зовет и разворачивает перед тобой двойной листочек письменной работы. «Что же ты – в слове que восемь ошибок. Это же на единицу». Последнее, что я видел с задней парты – соломенный снопик твоей головы и огромная, задравшая нос единица, какие водились в мультиках пятидесятых, и еще, воспитательные, злые, в моих тетрадках первого класса, чтобы привить мне навыки аккуратного письма.
Мой нижний будильник, исправные водяные часы, сработал ровно в восемь, и я сварил тебе овсянку без молока и оставил на столе конфеты «Коровка». Не знаю, почему ты, когда впадаешь в патологическую религиозность, думаешь, будто конфеты – постная пища. Ты все еще спал. За эту ночь ты заметно подрос, а