переходило в клекот, я говорил ее плотно закрытым глазам: «У нас есть еще пятнадцать минут». И она отвечала медленно, как будто хотела растянуть свой ответ на все оставшееся время: «Ну хоть пятнадцать минут», – и потягивалась, вылезая из-под легкого одеяла. И чем громче стонала, чем быстрее, покрытая капельками пота, подходила к концу, тем холоднее встречала меня вечером. «А что, собственно, между нами было?» Возле их домика вечно крутился один идиот. Его мать потом стала Васькиной начальницей. Крашенная хной заведующая детским садом. Его фамилия была Адамович. Лицо покрывали веснушки, рыжие волосы вились подобно паховым, пухлые щеки покрывала поросячья щетинка, узкие глазки сально поблескивали, когда он говорил мне: «Ты, вот что, пиздуй отсюда. На сегодня у меня с ней сговорено».

Я отвечал: «Еще увидим». И он оставался сюсюкать с девочкой и рассказывал ей сказки на ночь. Я уводил Ваську в мой летний домик.

Она любила лежать, высоко запрокинув руки, поперек меня, нежилась. И лужица пота дрожала в ее глубоком пупке. Подмышечные ямки вздувались оттого, что в них выходили плечевые головки, чистые, твердые шары, холодные и гладкие под мокрой кожей. Живот у меня под руками становился мягким, искусанные губы большого узкого рта внезапно вспухали. И она бормотала: «С мужем так было только четыре раза, а с тобой каждый день, каждый день…» Но ни разу, как часто она ни теряла контроль над собой, она не позволила мне поцеловать… даже просто прикоснуться к самой чудной части своего тела – к ореховым, блестящим крылышкам носа. «Похожа я на негру?» – «Похожа», – соврал я однажды, когда она обгорела на острове (на том же самом острове) так, что никакие отношения между нами нельзя было помыслить, кроме втирания крема. «Я не могу с тобой остаться, потому что хочу тебя всего, понимаешь, всего…» Я проводил ее в коричнево-зеленый барак с крылечком у каждой двери, пронумерованной красной краской. И у нее на крылечке Адамович играл с девочкой Женей, и он самодовольно улыбнулся. Потом он догнал меня в темноте и пошел рядом. За эту неделю Адамович разругался с матерью, ему некуда было пойти. Он засыпал на Васькиной кровати, обняв маленькую девочку Женю, чтобы Женя не боялась леса, ведьм и огромного мужика, который из лесу приходил ночевать к Васькиной соседке. От Адамовича пахло ее постелью, мятой, апельсинами, ее потом, и я чувствовал это даже сквозь безобидный дождик, который насыщал воздух запахами земли и грибов. Если бы он только напросился ко мне ночевать, мне угрожал бы приступ возбужденной бессонницы. Но нет, Адамович свернул на дорогу, которая вела к домику его матери. «Пора мириться», – сказал он. Мы простились, пожали друг другу руки, и, уходя, я слышал, как он мочится.

Дочка ее легко отпускала на ночь. Кроме Адамовича у нее в постели был еще человечек с бородой и кривым ножом. Нож человечек наполовину прятал в рукаве. Девочка обнимала его, девочка верила, что он волшебный, и держала под простыней. «Моя-то, дура. Поверила, поверила». Казалось, Ваську не устраивало, что Женя так медленно растет. «Перестать верить – это и значит быть взрослой», – вот что она однажды сказала мне. Человечек был деревянный, и я вырезал его, не знаю зачем, а днем девочка не желала оставаться одной, и ее приходилось забирать ко мне. Я стал пораньше приходить из лагеря «Политехник», где летом полно студентов, и рабочим совсем нечего делать. Бабушка перестала вставать. За дождями пришло несколько жарких дней, мой песик залез под стол в саду, выбросил оттуда лишнюю землю, устроился в ямке животом, и на девочку, которой он раньше облизывал руки, никак не реагировал. Хотя глазки свои, карие и влажные, он держал открытыми, но когда ему подносили яблочко или, например, листик черной смородины, оскорбленно хрюкал. Однажды радио выгнало его из-под стола. Голос из турбазы через дорогу приглашал отдыхающих прокатиться на теплоходе. Этот же голос обыкновенно звал их обедать. Песик привык, что за обедом сытые сентиментальные девочки отдают ему свою докторскую колбасу. Назад он вернулся, опустив мордочку к земле, и уже не полез под стол, а весь день прятался под домом.

К обеду девочку Женю уводили, потом укладывали спать, не спрашивая, хочет она того или нет. Васька возвращалась. Она вытягивалась во весь рост на моем кирпично-красном диване. Бесформенные груди растекались по ребрам и превращались в пару белых кругов с запавшими сосками. И сейчас еще, когда я из окон вижу, как фонарный свет блюдцем растекается по снегу вокруг столба, вспоминаю свое желание собрать их, как тесто с разделочной доски. Она смазывала указательным пальцем, смоченным во рту, свой печальный, увядший, боком сидевший в углублении сосок (результат мастита и бурной лактации, портившей когда-то ей даже любимую демисезонную куртку, сиреневую, короткую, очень узкую в талии) и говорила: «Хочешь, фокус покажу?» И дула на сосок, и фокус не удавался. Вздрогнув, косо утонувший в коричневой лунке сосок величиной с окурок сигареты снова прятался и уж больше не желал вылезать. «Жалко, – говорила, – обычно он сразу: вжи-и-ик!» – и движением сильно разогнутого указательного пальца, направленным дугой в потолок, показывала, как это происходит. Она у меня курила одну за другой. На турбазе было слишком много знакомых: сослуживцы матери, присматривающие за ней днем и посматривающие на мои лохмотья с тупым осуждением: если человек так одет, значит, он хиппи или безработный, беспробудно пьет и обязан курить анашу. Мелкий дождик не давал выходить, и это нас устраивало. Окно закрывала занавеска, в просвете которой вздрагивали листья лип и вишен. Стилизованные слоники, образованные от сферического чайника, живые вверх головой и мертвые вверх ногами, украшали ткань и колыхались от ее дыхания, полного дыма болгарской сигареты. Если я ложился рядом с ней, она переворачивалась на живот и прижималась ко мне теплым мягким бедром. По стене перебежками сновали пауки-бродяги. Она садилась на меня верхом и ставила холодную пепельницу мне на живот, встряхивала головой и пожимала прямыми плечами. «Помнишь, я тебе говорила, что у меня очень нежная кожа? Вот тут пальцем ткнешь – и синяк. Я тогда ткнула вот тут (на бедре), а синяк и теперь не проходит». И никогда я не слышал ее смеха. Только хихиканье, похожее на дребезжание тонкой дощечки. Через две недели она уехала в город, кончился срок ее путевки. Нам даже не удалось проститься по- хорошему.

И в городе, в первую же нашу встречу, были слезы. Сначала их ничто не обещало, но вдруг, оборвав толчки глубокого и частого дыхания, она выскользнула из-под меня и, зажав ногами простынку, бросилась в ванную. Оттуда вернулась другая, в слезах, похолодевшая, и постелила себе в раскладном кресле, отдельно от меня. Утром она стала запихивать мне в пакет свою любимую книжку, спортивный детектив из французской жизни, потрепанный, обернутый в газету, и наложила туда же банок с рисовой кашей на свином сале. «Слишком жирная, у нас ее все равно никто не ест». Такую кашу тогда распределяли по отделам для бухгалтеров, счетоводов, членов союза писателей… но ведь и я терпеть не могу жира из консервной банки, обмазанной машинным маслом, обернутой в техническую бумагу. И даже мой песик не стал есть этого осенью, когда мы особенно голодали. «Больше не приходи… Может быть… Не сейчас…» И я уехал к себе, в последний раз взглянув на ее окна, затянутые декоративным виноградом, который высаживают в центре города, чтобы скрыть уродство и однообразие его стен. В пыльных листьях прятались воробьи.

Бесконечный дождь. Быстрые нити блестели в свете окон и фар. От тепла и сырости становилось безразлично, что носишь: куртку, свитер, куртку на свитер, майку, совсем ничего. Медленно летали бабочки и у фонарей собирались таким же густым роем, как и в сухую ночь. В глубине ночной чащи зеленели огромные фосфорические пни. Важное и мелочи одинаково набухли, склеились, как сухари в рыбацком сетчатом мешочке, такие часто выбрасывало на берег, опутанные гороховыми усами зеленоватой лески, с грузилом, отлитым в столовой ложке. Серый свинец и сухарная кашка. На камнях попадались мертвые чайки. Одна, живая, сидела на воде, упираясь рыжими перепонками в камешки и вертела головой. Я взял ее на руки, она умерла. Под оврагом во время ливня выбило щель глубиной в человеческий рост. Я бросил мертвую чайку туда. Тот ливень в конце июля заставил себя запомнить.

Все уже, думал я. Стая воробьев поднялась из зарослей вишни-дичка, но тут же спряталась в другие, погуще, заменявшие забор, который давно сгнил, давно повалился. Я сидел в гостях у милой, ведущей непрерывную междоусобицу пары, макал в жидкий азербайджанский чай кусочек пиленого сахара и чувствовал спиной холод из леса, и не желал выйти посмотреть на гигантский огурец величиной с цукини,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату