Можно зарегистрироваться на бирже труда, получить купоны на бесплатную еду, попросить денег у мамы, записаться на курсы для женщин, оставшихся на мели, — таких курсов пруд пруди… Я много чего смогу сделать, если не погрязну в жалости к себе.
Сворачиваю с Мейпл на Мейн-стрит — красная машина по-прежнему следует за мной. Она едет не быстро, но и не медленно, и человек за рулем не сводит с меня глаз.
Сворачиваю на Райерсон; красная — за мной. Заруливаю на автостоянку 'Эй-энд-Пи'. Красная — нет.
Заставляя себя не глядеть в зеркало, не думать о красной машине, я отправляюсь домой.
Но, уже подъезжая к своему гаражу, скашиваю глаза на зеркало. Красная машина по-прежнему сидит у меня на хвосте. Она притормаживает.
Выхожу из машины и, едва переступив порог своего дома, слышу щелчок захлопнувшейся дверцы.
У Джека был пистолет, но он его забрал. Ничего. В доме еще кое-что найдется… это ведь мое логово… нож, молоток — все сгодится. Я всем умею пользоваться.
В дверь звонят.
Я неподвижно замираю в коридоре.
Опять звонок. Затем кто-то стучится.
Терпение.
Дверь не заперта. Рано или поздно она попробует ее открыть.
Прошу в гостиную…
Майкл Блюмлейн
Перепончатокрылая
Оса появилась в салоне в то утро. Была ранняя и необычно холодная весна. Окна затянуло кружевом льда, на траве снаружи лежал иней. Линдерштадт неловко заерзал на диване. Одетый только в рубашку и носки, он боролся одновременно с холодом и сном. Накануне он поругался с Камиллой, своей любимой моделью, обвиняя ее в мелких пакостях, в которых она была ни сном, ни духом. Когда она ушла, он напился до отключки, шатался из мастерской в мастерскую, сбивал манекены, стягивал платья с вешалок, рассыпал шляпки по полу. Сунули бы его в самый тугой корсет, он и то ощущал бы меньше несвободы. Лишенный дыхания, зрения, слепой к самым очевидным истинам. И это был человек, который лишь неделю назад был назван королем, чье внимание к деталям — рукаву, талии и линии — было легендарным, чьи совершеннейшие платья рабски выпрашивали, копировали, крали.
Линдерштадт был гением. Мастером. Линдерштадт был пьяницей, сражающимся со своей империей тафты, гипюра и атласа, бьющимся об собственный успех, как муха об стекло.
Уже рассвело, и солнце подсветило края плотно занавешенных окон, проникнув в салон абрикосовым слабым светом. Линдерштадт лежал на диване в конце комнаты, наполовину завернувшись в шлейф свадебного платья, прихваченного в одной из мастерских. Оса была в другом конце, неподвижно повернувшись к нему боком. Крылья ее были сложены на спине, а длинное брюхо закручено запятой. Две антенны были слегка изогнуты вперед, но тверды и неподвижны, как бамбук.
Прошел час, потом другой. Когда спать стало невозможно, Линдерштадт встал и пошел, шатаясь, облегчиться. Потом вернулся в салон со стаканом воды, и в это время впервые заметил осу. От отца, который был энтомологом-любителем, пока не помер от желтой лихорадки. Линдерштадт кое-что знал о насекомых. Эту он определил как принадлежащую к семейству Sphecidae, в которую входят главным образом одиночные осы. Они гнездятся в норках или естественных полостях древесины, и он слегка удивился, увидев такое насекомое в салоне. И еще он удивился, что помнит о них хоть что-нибудь. Едва ли он хоть однажды подумал о насекомых с тех пор, как более сорока лет назад ушел в мир моды. И об отце он тоже вряд ли думал, предпочитая мысли о матери, Анне, заботящейся о нем матери, швее, по имени которой он назвал свое первое ателье и свое самое знаменитое платье. Но матери здесь не было, а оса — абсолютно несомненно — была. Линдерштадт допил воду и накинул свадебный шлейф себе на плечи, как шарф. И тогда подошел посмотреть.
Оса была высотой ему по грудь и длиной около восьми футов. Он узнал короткие волоски на ее ногах, которые напоминали ему щетину на подбородке отца, и припомнил еще передние щупики, которыми насекомое ориентирует челюсти, разрывая пищу. Талия осы была толщиной не более карандаша, крылья прозрачны. Экзоскелет, который Линдерштадт немедленно назвал про себя пальто, был чернее чернейшего фая, чернее угля. Казалось, он поглощает свет, создавая уголок холодной ночи там, где находится. Нигриканс. Ammophilia nigricans. Было искушение потрогать насекомое, ощутить его жизнь. Глаза Линдерштадта инстинктивно скользнули вдоль брюха к хвосту, где сзади, подобно мечу, высовывалось заостренное жало. Он вспомнил, что жало — это пустотелая трубка, сквозь которую самка откладывает в жертву яйца, которые потом развиваются в личинки и проедают себе путь наружу. У самцов точно такая же трубка, но без жала. В детстве у него были неприятности из-за неумения различать пол, и сейчас, глядя на это создание в бледном свете, он гадал, какого оно пола. Его слегка лихорадило, что он отнес за счет последействия алкоголя. Во рту была все та же засуха, но за водой выходить было страшно — а вдруг, когда он вернется, осы уже не будет. И потому он остался, страдая от озноба и жажды. Шли часы, но комната не согревалась. Оса не шевелилась. Она была неподвижнее Мартины, самой неподвижной и самой терпеливой модели. Неподвижней, чем украшенная люстра и дамастовые занавеси примерочных в неподвижном воздухе салона. Единственным движущимся предметом был сам Линдерштадт. Он бегал, чтобы не замерзнуть. Он глотал слюну, пытаясь обмануть жажду, но в конце концов она заставила его покинуть комнату. Вернулся он очень поспешно, одетый уже в туфли и свитер, принеся с собой карандаш, блокнот и большой графин с водой. Оса была там, где он ее оставил. Не знай Линдерштадт кое-чего о психологии насекомых, он мог бы подумать, что оса вырезана из камня.
При уходящем свете он начал рисовать — быстро, искусно, широкими уверенными штрихами. Он смотрел под разными углами, набрасывая шею осы, талию, плечи. Он представил себе это создание в полете, с напряженными крыльями в тонких прожилках. Он нарисовал осу за едой, нарисовал ее, грозящую ужалить. Он пробовал разные фасоны — то строгие и элегантные, то фантастические и причудливые. Оказалось, что он уже определил пол осы как женский. Другого пола объектов у него не бывало. Он вспомнил Анук, свою первую модель, девушку со сколиозом, которую привела его мать для проверки оперивающегося таланта своего подрастающего сына. Сейчас его талант был так же послушен, как тогда, и разум так же изобретателен и свободен.
Он работал все предрассветные часы, потом чуть отдохнул, пока его не разбудили церковные колокола. В юности он был набожен, и в первых его коллекциях часто встречались религиозные аллюзии. Но набожность сменилась равнодушием, и уже тридцать лет он в церкви не бывал. Что осталось — это воскресные колокола, которые Линдерштадт смаковал во имя ностальгии и мучительной вины. Это была у него привычка, а он держался своих привычек крепко.
В это утро посетителей не было, и он был предоставлен сам себе. Было холоднее, чем накануне. Оса оставалась неподвижной, и когда к полудню температура не поднялась, Линдерштадт был спокоен, что она мастерскую не покинет. Он уже закончил эскизы, и следующая была задача — найти приемлемую форму, в которой их воплотить. У него были сотни манекенов любой вообразимой формы, на некоторых было имя конкретных заказчиков, другие были просто под номерами. Еще были другие фигуры — корзины, цилиндры, грибы, треугольники, которые все так или иначе использовались в коллекциях. Любой предмет, имевший длину, ширину и высоту, Линдерштадт умел встроить в женскую одежду. Точнее, он мог вообразить себе женщину в этом предмете, дающую ему свою неповторимую форму и сущность, наполняющую каждое касание и пересечение духом женственности. Он в душе был пантеистом и не ожидал трудностей в поиске чего-нибудь, подходящего для осы. Но ничто не остановило его взгляд; ни один предмет из его огромного собрания близко не подходил к характеру или композиции этого создания. Оно было загадочным. Придется работать прямо на насекомом.
Он вернулся в салон и подошел к своей модели. Для человека, настолько привычного к божественной