— Надо же столько барахла в дом натащить! — ругалась бабушка по поводу разрисованной тарелки «Гульбiща з турам» и вырезанного из небольшого пня Ильи Муромца. — Хоронить будут, в гроб все не поместится!
— Ну что делать, Нин, дарят… — отвечал дедушка, пристраивая Илью Муромца между жестяным танком от Таманской дивизии и бронзовым бюстом задумавшегося Максима Горького.
— Дарят, а ты не бери!
— Неудобно.
— Значит, возьми и оставь в гостинице. Проводникам в поезде оставь.
— Ну как «оставь», подарили ведь… — робко настаивал дедушка, с любовью прислоняя «Гульбiща з турам» к музыкальной сигаретнице, изображавшей трехтомник Ленина. «Гульбiща» прислонились плохо, покатились и, сбросив на пол мальчика-молдаванчика в высокой шапке, разлетелись вдребезги.
— Вот хорошо, одним куском дерьма меньше! — обрадовалась бабушка. — Я бы все переколотила, да еще об твою голову!
— И не склеишь уже… — бормотал дедушка, собирая осколки.
Если верх буфета был заставлен дедушкиными сувенирами, чем были забиты его ящики, не знал толком никто. Я пару раз открывал их, видел какие-то пластинки, мотки шерсти, пыльные бутылки вина, посуду. Вещи эти никогда не вынимались и полностью оправдывали присвоенную буфету кличку — саркофаг. Слушать пластинки было не на чем, вязанием бабушка не занималась, а чтобы пить вино и пользоваться посудой, нужны были гости, которые к нам никогда не ходили.
Открывать буфет и трогать лежавшие в нем предметы, среди которых попадались занятные безделушки вроде деревянного автомобиля «Победа» с часами на месте запасного колеса, бабушка запрещала. Она говорила, что все это чужое. Какие-то люди, по ее словам, куда-то уехали и оставили эти вещи ей на хранение. Чужой оказалась даже коробочка леденцов — бабушка сказала, что ее оставил на хранение один генерал. Коробочку я все же тиснул, но, внимательно рассмотрев ее, прочел: «Ф-ка им. Бабаева». Решив, что Бабаев — это фамилия генерала, а Фкаим — его странное имя, я тут же положил леденцы на место. С человеком по имени Фкаим лучше было не связываться.
Вторую комнату мы называли спальней. Там стояли два огромных шкафа, набитых, как и буфет, неизвестно чем, мутное зеркальное трюмо с тумбочками по бокам и огромная двуспальная кровать, на которой спали мы с бабушкой. С бабушкиной стороны стояла еще одна тумбочка, где хранились мои анализы, а с моей, чтобы я не упал ночью, были подставлены спинками к кровати три стула. На сиденьях их лежали обычно мои вещи — шерстяные безрукавки, фланелевые рубашки, колготки. Колготки я ненавидел. Бабушка не разрешала снимать их даже на ночь, и я все время чувствовал, как они меня стягивают. Если по какой-то случайности я оказывался в постели без них, ноги словно погружались в приятную прохладу, я болтал ими под одеялом и представлял, что плаваю.
Как выглядела наша кухня, можно было представить, когда я рассказывал про поставленный на видное место чайник. Могу только добавить, что из «видных мест» состояла, в общем-то, вся квартира. Повсюду были нагромождены какие-то предметы, назначения которых никто не знал, коробки, которые неведомо кто принес, и пакеты, в которых неизвестно что лежало. Кухонный стол сплошь был уставлен лекарствами и какими-то баночками. Если мы с дедушкой обедали вместе, баночкам приходилось потесниться, и некоторые из них, не выдержав нашего соседства, валились с другого конца стола на пол. На шкафах лежали выложенные в ряд дозревать яблоки, бананы или хурма — в зависимости от сезона. Иногда хурма дозревала слишком, и над ней начинали виться крошечные мошки. Они же вились всегда над стоявшими на мойке коробочками с сырными корками и прочими мелкими отходами, приготовленными бабушкой для подкармливания птиц. Пол в коридоре бабушка застилала газетами, меняя их по мере ветшания. Она боялась инфекции, обдавала кипятком ложки и тарелки, но говорила, что на уборку у нее нет сил.
Самыми интересными деталями нашего интерьера были два холодильника. В одном хранилась еда и консервы, которые брал на рыбалку старый гицель, другой битком был набит шоколадными конфетами и консервами для врачей. Хорошие конфеты и икру бабушка дарила гомеопатам и профессорам; конфеты похуже и консервы вроде лосося — лечащим врачам поликлиник; шоколадки и шпроты — дежурным врачам и лаборанткам, бравшим у меня кровь на анализ.
День, который я опишу в этом рассказе, начался с того, что бабушка, выбирая из одного холодильника лучшие конфеты для гомеопата, ругала дедушку, выбиравшего из другого холодильника худшие консервы для предстоявшей рыбалки. Дедушка всегда брал на рыбалку консервы похуже, потому что получше могли еще полежать, а похуже лежали уже давно и вот-вот могли испортиться.
— С дочерью я маялась — ты таскался, внук подыхает — ты таскаешься. Предателем был, предателем остался, — говорила бабушка, перебирая коробки конфет, многие из которых покоробились от долгого лежания и годились теперь только лечащим врачам. — И машина у тебя желтая. Желтый цвет — цвет предательства, какую ж ты еще мог выбрать, иуда тульский? Неделю назад сказала, что сегодня ехать к гомеопату, но как же! Тебе твои интересы превыше всего! Ничего, возмездие за все есть. Бог даст, это будет последняя твоя рыбалка. Может, отравишься консервами своими, они, поди, еще с Первой мировой войны заготовлены.
— Нин, ну я обещал Леше, — не то чтобы виновато, но как бы сомневаясь в своей правоте, сказал дедушка и, помолчав секунду, уточнил: — Еще месяц назад.
В дверь позвонили.
— Открой, Нина, это Леша!
Протерев рукавом густо заштопанного на локтях халата выбранную для гомеопата коробку конфет, бабушка пошла открывать.
— Сейчас так пошлю этого Лешу, что дорогу забудет… — приговаривала она, возясь с замком. Он барахлил и часто заскакивал.
— Здравствуйте, Нина Антоновна. Можно? — спросил Леша, пенсионер, с которым дедушка подружился, когда тот еще работал портным в ателье на первом этаже нашего дома.
— Нельзя! Видеть вас, садистов, в доме своем не хочу! Рыбаки… Палачи вы! Страсть к убийству покоя не дает, не знаете, как утолить. Человека убить боитесь, так хоть рыбину изничтожить. Такие же трусы, как вы, придумали эту рыбалку.
— А сама-то рыбку кушаешь! — поддел бабушку дед, подмигнув вошедшему Леше. В его присутствии он всегда становился смелее.
— Подавись ты своей рыбой! Я даю ее ребенку, а сама ем только потому, что у меня больная печень, мне нельзя мяса. Ты о моем здоровье никогда не думал. Если бы хоть часть времени, что ты уделяешь своей машине и своей рыбалке, ты уделял мне, я была бы Ширли Маклейн!
Леша, привычный к такого рода сценам, молча присел на дедушкин диван и оперся подбородком на сложенный спиннинг.
— Десять лет назад просила зубы мне сделать. Сделал? Один раз на рентген отвез. На, посмотри, что теперь! — Бабушка показала дедушке зубы, торчавшие в разные стороны редкими полусгнившими пеньками. — Как в машине что зашатается, поди, сразу колупать ее едешь! Чтоб ты разбился на машине своей!
— Пошли, Леш, — сказал дедушка, подхватывая с пола удочки и рюкзак.
Бабушка стояла рядом, и, надевая рюкзак на плечо, он задел ее.
— Толкай, толкай! — заголосила бабушка и пошла следом за дедушкой до самого лифта. — Судьба тебя толкнет так, что не опомнишься! Кровью за мои слезы ответишь! Всю жизнь я одна! Все радости тебе, а я давись заботами! Будь ты проклят, предатель ненавистный!
Захлопнув за дедушкой дверь, бабушка вытерла выступившие слезы и сказала:
— Ничего, Сашенька, на метро доедем. Пусть он подавится помощью своей, все равно никогда не дождешься.
— А зачем нам гомеопат? — спросил я.
— Чтоб не сдохнуть! Не задавай идиотских вопросов.
В дверь опять позвонили.
— Забыл что-нибудь, поц старый… — пробормотала бабушка. — Сейчас так пошлю… Кто там?
— Я, Нина Антоновна, — послышался из-за двери голос медсестры Тони.
Похожая в своем белом халате на бабочку-капустницу, Тоня приходила каждую неделю и брала у меня на анализ кровь из пальца. Потом эти анализы бабушка показывала специалистам, чтобы установить какую-то «динамику». Динамики не было, и Тоня приходила уже не первый месяц.
— Тонечка, солнышко, здравствуйте! — заулыбалась бабушка, быстро спрятав конфеты для гомеопата под газету и только после этого открыв дверь. — Ждем вас, как света в окошке. Заходите.
Раскрыв на столе специальную сумку, Тоня достала пробирки и обмахнула мне палец наспиртованной ватой.
— Что это вы, Нина Антоновна, вроде плакали? — спросила она, продувая стеклянную трубочку.
— Ах, Тонечка, как не плакать от такой жизни! — пожаловалась бабушка. — Ненавижу я эту Москву! Сорок лет ничего здесь, кроме горя и слез, не вижу. Жила в Киеве, была в любой компании заводилой, запевалой. Как я Шевченко читала!
Хотела актрисой быть, отец запретил, стала работать в прокуратуре. Так тут этот появился — артист из МХАТа, с гастролями в Киев приехал. Сказал — женится, в Москву увезет. Я и размечталась, дура двадцатилетняя! Думала, людей увижу, МХАТ, буду общаться… Как же!
Тоня уколола мне палец и стала набирать кровь в капиллярную трубочку. Бабушка, вытирая слезы, продолжала:
— Впер меня в девятиметровую комнату, и сразу ребенок… Алешенька, чудо мальчик был! Разговаривал в год уже! Больше жизни его любила. Так война началась, этот предатель заставил меня в эвакуацию отправляться. На коленях молила, чтоб в Москве оставил! Отправил в Алма-Ату, там Алешенька от дифтерита и умер. Потом Оля родилась, болела все время. То коклюш, то свинка, то желтуха инфекционная. Я с ног сбивалась — выхаживала, а он только по гастролям разъезжал и ходил к соседям Розальским шашки двигать. И так все сорок лет. Теперь вместо гастролей по концертам ездит, на рыбалку и общественной работой занимается — сенатор выискался. А я, как всегда, одна с больным ребенком. А ему что, Нинка выдержит! Ломовая лошадь! А не выдержит, так он себе молоденькую найдет. За квартиру да за машину любая пойдет, не посмотрит, что говно семидесятилетнее в кальсонах штопаных.
Тоня раск
— Спасибо, Тонечка, простите, что расплакалась перед вами, — сказала бабушка. — Но когда всю жизнь одна, хочется с кем-нибудь поделиться. Постойте секундочку, я вам хочу приятное сделать, вы столько нас выручаете. — С этими словами бабушка открыла заветный холодильник и достала из него банку консервов. — Возьмите, солнышко, шпротов баночку. Я понимаю, это мелочь, но мне так хочется вас отблагодарить, а ничего другого у меня просто нету.