Хулио Кортасар
Книга Мануэля
По вполне понятным причинам я, вероятно, первый заметил, что эта книга не только кажется не тем, чем она хочет быть, но часто кажется тем, чем быть не хочет, – поборники реализма в литературе сочтут ее скорее фантастической, тогда как помешанные на литературе вымысла посетуют на ее нарочитое сожительство с историей наших дней. Происходящие в ней события, без сомнения, не могли бы происходить столь невероятным образом, и вместе с тем элементам чистого вымысла наносится ущерб частыми ссылками на будничные, конкретные обстоятельства. Меня-то эта разнородность не смущает – она, к счастью, перестала казаться мне таковой в итоге долгого процесса конвергенции: если многие годы я писал произведения, связанные с латиноамериканскими проблемами, а также романы и рассказы, в которых эти проблемы отсутствуют или затронуты лишь косвенно, то «здесь и теперь» эти два потока соединились, хотя их слияние оказалось отнюдь не легким делом, что порой заметно по путаному и мучительному пути кое- каких персонажей. Персонажу грезится примерно то, что грезилось мне в дни, когда я начинал писать, и, как не раз бывало в малопонятной моей профессии писателя, я лишь много спустя осознал, что сон – это тоже часть книги и что в нем таится ключ к конвергенции двух потоков человеческой активности, прежде разнородных. Посему да не удивят читателя частые включения сообщений прессы, читавшихся по ходу становления книги: разительные совпадения и аналогии побудили меня с самого начала принять очень простое правило игры – заставить моих персонажей участвовать в повседневном чтении латиноамериканских и французских газет. По наивности я рассчитывал, что это участие окажет более явное влияние на их поступки; постепенно я убеждался, что для хода повествования эти случайные вторжения не всегда были на благо – видимо, для них требовался более искусный экспериментатор. Как бы то ни было, эти извне пришедшие материалы я не отбирал – новости, опубликованные в понедельник или в четверг и оказавшиеся в кругу мимолетного интереса моих персонажей, включались в книгу в процессе работы именно в понедельник или в четверг, лишь некоторые сообщения оставлены для финала книги – благодаря этому исключению принятое правило стало менее стесняющим.
Книги должны сами себя защищать, так и эта, подобно кошке, где только может, опрокидывается на спину и выпускает когти. Известное изображение латиноамериканской девушки, которая дарит розу солдатам, стоящим с примкнутыми штыками, – это образ того, чем мы отличаемся от нашего врага. Роза как символ утверждения жизни вопреки лавине презрения и ужаса – вот то важное, о чем я попытался рассказать. И это утверждение должно быть самым благородным, самым стойким в человеке: жажда эротики и игры, освобождение от всяческих табу, требование достойного совместного существования на земле, свободной от вечно маячащих на горизонте клыков и долларов.
В общем, дело выглядело так, словно мой друг, о котором я тебе говорил, имел намерение что-то написать, так как он хранил уйму карточек и листочков, вероятно, ожидая, что в конце концов они сами без большого урона склеятся. Однако ожидал он, по-видимому, неосмотрительно долго, и теперь Андресу пришлось в этом убедиться и посетовать, – но, помимо этой оплошности, моего друга, я думаю, более всего удерживала разнородность сфер, в которых происходили события, уж не говоря о крайне нелепом и отнюдь не конструктивном желании не слишком вмешиваться в них. Этот нейтралитет побудил его с самого начала стать к ним как бы в профиль – положение в повествовательном жанре – и еще более в историческом, что то же самое, – всегда рискованное, тем паче, что мой друг не был ни глуп, ни чересчур скромен, однако трудно было бы требовать от него некой позиции, о чем он не любил распространяться. Напротив – хоть это и было нелегко, – он предпочитал сразу же выкладывать различные данные, которые позволили бы смотреть с различных точек зрения на бурную историю Бучи [1] и людей вроде Маркоса, Патрисио, Людмилы и меня (которого мой друг, не погрешая пролив истины, именовал Андресом), возможно, ожидая, что эта отрывочная информация прольет когда-либо свет на внутреннюю кухню Бучи. Разумеется, если вся эта масса карточек и листочков соединится в нечто вразумительное, чего в действительности не случилось по причинам, отчасти понятным из самих этих документов. Доказательством его намерения с налету включиться в тему (и, возможно, показать, сколь трудно это сделать) было inter alia [2] то, что мой друг прислушивался, когда Людмила, подвигав руками, как бы выполняя некое эзотерическое упражнение, уставилась на меня своим зрительным аппаратом глубочайшего зеленого цвета и сказала:
– Андрее, у меня в желудке такое впечатление, словно то, что происходит, или происходит с нами, это какая-то страшная путаница.
– Путаница, милая моя полечка, понятие относительное, – заметил я поучающе, – разбираемся мы в нем или не разбираемся, но то, что ты называешь путаницей, никак за это не отвечает нив том, ни в другом случае. Понимание, я считаю, зависит лишь от нас самих, и для этого недостаточно измерять действительность в терминах путаницы или порядка. Тут нужны другие силы, другие, как ныне говорят, критерии, другие векторы, как ныне архиговорят. Когда говорят о путанице, то почти всегда тут присутствуют путаники; но иногда достаточно внезапной любви, или какого-то решения, или одного внерутинного часа, чтобы случай и воля вдруг остановили стеклышки в калейдоскопе. И так далее.
– Блуп! – сказала Людмила, которая пользовалась этим междометием, дабы мысленно удалиться на противоположный тротуар, а там поди догони ее.
– Понятно, – замечает мой друг, – что, несмотря на все эти субъективные нагромождения, скрытая под ними тема весьма проста: 1) действительность либо существует, либо не существует, во всяком случае, сущность ее непостижима, равно как любые сущности в действительности непостижимы, а постижение – это еще одно зеркальце-приманка для жаворонков, а жаворонок это птичка, а «птичка» это уменьшительное от «птица», а в слове «птица» два слога, и в слогах этих три и две буквы, откуда явствует, что действительность существует (хотя бы жаворонок и слоги), но что она непостижима, ибо, кстати, что означает «обозначать» или, например, «говорить», что действительность существует; 2) пусть действительность непостижима, но она существует, или, по крайней мере, она есть нечто такое, что с нами происходит или что каждый из нас в ней производит, вследствие чего нечаянная радость или элементарная потребность заставляет нас забывать все сказанное в 1) и перейти к 3). В конце концов, мы принимаем действительность во 2), какая она ни есть, и, следовательно, принимаем наше пребывание в ней, но тут же мы узнаем, что, абсурдна ли она, или лжива, или фальшива, действительность – это полный крах для человека, хотя и не для птички, каковая порхает, не задаваясь вопросами, и умирает, не сознавая этого. Итак, фатальным образом, ежели мы окончательно приняли сказанное в 3), надо перейти к 4). Действительность, о которой речь в 3), есть надувательство, и ее следует изменить. Здесь развилка: 5а) и 5б):
5а) – Изменить действительность для меня одного, – продолжает мой друг, – это старо и выполнимо: Майстер Экхарт, Майстер Дзэн, Майстер Веданта. Обнаружить, что «я» – это иллюзия, возделывать свой сад, быть святым, по одежке протягивать ножки и так далее. Нет.
56) – Изменить действительность для всех, – продолжает мой друг, – значит, считать, что все люди суть (или должны быть) то, что и я, и в какой-то мере рассматривать действительность как человечество. Сие означает считать историю, то есть путь человечества, путем ложным, как действительность, доныне